– Простые бывают дроби, – вздохнул обескураженный Кулебякин, – а также десятичные.
– А еще? Какая еще бывает дробь, а? Ну, скажи-ка?
– Больше нет, – развел руками Кулебякин, будто искренне сожалея, что не может удовлетворить еще какойнибудь дробью ненасытного экзаменатора.
– Да? Больше нет? А вот если человек танцует и ногами дробь выделывает – это как же? По-твоему, не дробь? Видишь ли что, мой милый… Ты, может быть, и знаешь арифметику, но русского языка – нашего великого, разнообразного и могучего русского языка – ты не знаешь. И это нам всем печально. Ступай, брат Кулебякин, и на свободе кое о чем подумай, брат Кулебякин. Лысенко! Вот ты, Лысенко, Кондратий, скажешь нам, что тебе известно о цепном правиле? Ты знаешь цепное правило?
– Знаю.
– Очень хорошо-с. Ну, а цепное исключение тебе известно?
Лысенко метнул в сторону товарищей испуганным глазом и, повесив голову, умолк.
– Ну, что же ты, Лысенко? Ведь говорят же: нет правила без исключений. Ну, вот ты мне и ответь, есть в цепном правиле цепное исключение?
Стараясь не шуметь, я отодвинул стул, тихонько встал и, сделав общий поклон, направился к выходу.
Любезный директор с белой звездой тоже встал, догнал меня в передней и сказал, подмигивая на экзаменационную комнату:
– Ну как?.. Не говорил ли я, что дока? Так и хапает, так и режет. Орел! Да только жалко, не жилец он у нас… Переводят с повышением в Харьков. А жалко… Я уж не знаю, что мы без него и делать будем?.. Без орла-то!
Подслушивать – стыдно.
Отделение первого класса в вагоне Финляндской железной дороги было совершенно пусто.
Я развернул газету, улегся на крайний у стены диван и, придвинувшись ближе к окну, погрузился в чтение.
С другой стороны хлопнула дверь, и сейчас же я услышал голоса двух вошедших в отделение дам:
– Ну, вот видите… Тут совершенно пусто. Я вам говорила, что крайний вагон совсем пустой… По крайней мере, можем держать себя совершенно свободно. Садитесь вот сюда. Вы заметили, как на меня посмотрел этот черный офицер на перроне?
Бархатное контральто ответило:
– Да… В нем что-то есть.
– Могли бы вы с таким человеком изменить мужу?
– Что вы, что вы! – возмутилось контральто. – Разве можно задавать такие вопросы?! А в-третьих, я бы никогда ни с кем не изменила своему мужу!!
– А я бы, знаете… изменила. Ей-богу. Чего там, – с подкупающей искренностью сознался другой голос, повыше. – Неужели вы в таком восторге от мужа? Он, мне кажется, не из особенных. Вы меня простите, Елена Григорьевна!..
– О, пожалуйста, пожалуйста. Но дело тут не в восторге. А в том, что я твердо помню, что такое долг!
– Да ну-у?..
– Честное слово. Я умерла бы от стыда, если бы чтонибудь подобное могло случиться. И потом, мне кажется таким ужасным одно это понятие: «измена мужу!»
– Ну, понятие как понятие. Не хуже других. – И, помолчав, этот же голос сказал с невыразимым лукавством:
– А я знаю кого-то, кто от вас просто без ума!
– А я даже знать не хочу. Кто это? Синицын!
– Нет, не Синицын!
– А кто же? Ну, голубушка… Кто?
– Мукосеев.
– Ах, этот…
– Вы меня простите, милая Елена Григорьевна, но я не понимаю вашего равнодушного тона… Ну, можно ли сказать про Мукосеева: «Ах, этот»… Красавец, зарабатывает, размашистая натура, успех у женщин поразительный.
– Нет, нет… ни за что!
– Что «ни за что»?
– Не изменю мужу. Тем более с ним.
– Почему же «тем более»?
– Да так. Во-вторых, он за всеми юбками бегает. Его любить, я думаю, одно мученье.
– Да ежели вы к нему отнесетесь благосклонно – он ни за какой юбкой не побежит.
– Нет, не надо. И потом он уж чересчур избалован успехом. Такие люди капризничают, ломаются…
– Да что вы говорите такое! Это дурак только способен ломаться, а Николай Алексеевич умный человек. Я бы на вашем месте…
– Не надо!! И не говорите мне ничего. Человек, который ночи проводит в ресторанах, пьет, играет в карты…
– Милая моя! Да что же он должен дома сидеть да чулки вязать? Молодой человек…
– И не молодой он вовсе! У него уже темя просвечивает…
– Где оно там просвечивает… А если и просвечивает, так это не от старости. Просто молодой человек любил, жил, видел свет…
Контральто помедлило немного и потом, после раздумья, бросило категорически:
– Нет! Уж вы о нем мне не говорите. Никогда бы я не могла полюбить такого человека… И в-третьих, он фат!
– Он… фат? Миленькая Елена Григорьевна, что вы говорите? Да вы знаете, что такое фат?
– Фат, фат и фат! Вы бы посмотрели, какое у него белье, – прямо как у шансонетной певицы!.. Черное, шелковое – чуть не с кружевами… А вы говорите – не фат! Да я…
И сразу оба голоса замолчали: и контральто, и тот, что повыше. Как будто кто ножницами нитку обрезал. И молчали оба голоса так минут шесть-семь, до самой станции, когда поезд остановился.
И вышли контральто и сопрано молча, не глядя друг на друга и не заметив меня, прижавшегося к углу дивана…
Два раза в день из города Калиткина в Святогорский монастырь и обратно отправлялась линейка, управляемая грязноватым, мрачноватым, глуповатым парнем.
В этот день линейка приняла только двух, незнакомых между собой, пассажиров: драматическую артистку Бронзову и литератора Ошмянского.
Полдороги оба, по русско-английской привычке, молчали, как убитые, ибо не были представлены друг другу.
Но с полдороги случилось маленькое происшествие: мрачный, сонный парень молниеносно сошел с ума… Ни с того, ни с сего он вдруг почувствовал прилив нечеловеческой энергии: привстал на козлах, свистнул, гикнул и принялся хлестать кнутом лошадей с таким бешенством и яростью, будто собирался убить их. Обезумевшие от ужаса лошади сделали отчаянный прыжок, понесли, свернули к краю дороги, налетели передним колесом на большой камень, линейка подскочила кверху, накренилась набок и, охваченная от такой тряски морской болезнью, выплюнула обоих пассажиров на пыльную дорогу.